ВИЗА ОБЫКНОВЕННАЯ ВЫЕЗДНАЯ
Анатолий Альтман
Часть 1. Затянувшийся старт
Отрывки из еще не законченной книги
Наверное, мало кому из посетителей нашего сайта неизвестно, что такое "Самолетное дело" или, как называли эту операцию сами конспираторы (и, вслед за ними, возможно, и КГБ), операция "Свадьба". Не будем мы также останавливаться на том, какую роль сыграло это дело в открытии в пресловутом железном занавесе пусть не ворот, но хотя бы двери для еврейской эмиграции. Но мы не сомневаемся, что любому, кто интересуется историей еврейского движения в бывшем СССР, будет интересно почитать воспоминания одного из непосредственных участников и героев этого дела, всколыхнувшего всю страну - да что там страну - весь цивилизованный мир. Нам удалось узнать, что Анатолий Альтман, живущий сейчас в Хайфе, пишет книгу воспоминаний, в которой "Самолетное дело" занимает центральное место, хотя охват книги значительно шире. И мы уговорили Анатолия опубликовать уже написанные главы на нашем сайте - которые и представляются вниманию наших читателей.
В 1967 отгремели на далеком Ближнем Востоке разрывы снарядов, утихомирились самолеты и танки, оплакали найденных мертвых, прочли “кадиш” по тем, чьи имена не нашлись в списках пленных. Все это было там, где-то далеко, где и положено этому быть, в месте, где всегда пролегала линия раздела между двумя мирами, миром Ицхака-первенца, наделенного всей сладостью и всей горечью первородства, и миром Ишмаэля, мятежного и отринутого цивилизацией праотца нашего Авраама.
А у нас дома - дикторы и комментаторы осветили и заклеймили; доярки и сталевары выразили гнев, соответственно, народный; евреи сочинили в знак примирения с осудившими анекдоты о Шестидневной войне. И снова все вернулось к нормальной жизни. Одесса, бурлящая последними событиями толчка и Ланжерона, не брала себе в голову ничего такого, что могло бы нарушить медлительную и ленивую негу прохладных дач Большого Фонтана или, напротив, накал кипящих страстей фанатов на Соборной. В “бадегах” пенное шабское переливалось из огромных бочек в стаканы, из стаканов (“...шёб ты мне был здоров!” - а в ответ: “И ты, кум, шёбы мене не болел!”) - в ёмкие животы одесских граждан.
За товарищей они себя не имели. Советская власть - есть тому еще живые свидетели - когда-то залетела в Одессу на революционных крыльях, разогнав молдаванскую шпану, потрусив зажиточных граждан, объявила свободу народу, а себе взяла взамен, не делая из этого большого шума, банки, заводы, порт и прочие порождения буржуазных идей. Затем лихие конники, спешившись, облюбовали самые красивые здания города, отгородились от горожан устрашающими названиями УПР, ДОПР, ГЛАВ... и пр., поутихли, и граждане славного города порто-франко Одесса зажили прежней жизнью. Опять таки, без прежнего шика, но зато с огромным, на всю, можно сказать, Дерибасовскую, запасом оптимизма и юмора, которыми, вдобавок ко всему, одесситы щедро делились со всеми, “кто понимал на хорошие вещи”.
Иногда - и это случалось в самые красивые времена года - т. е. весной и осенью, улицы Одессы (ах, улицы Одессы! - моя память хранит в самых заветных уголках - припудренные золотой пыльцой, истомленные летним жаром или благоухающие ароматом свежевымытых акаций, сводящих с ума в период цветения,- улицы и переулки, мои блуждания по ним без времени и направления, пропитанные смутными ощущениями скорой разлуки, о чем “своими словами пропел мой далекий духовный одесский предок с лихой горечью: “Одесса, мне не пить твое вино и не утюжить клешем мостовые!”) превращались волей Главного Колбасника в забитые кишащей и пучащейся массой, бесконечные багрово-серые кишки, розовая пена над поверхностью перистальтирующего потока сносилась на поворотах и возле многочисленных “бадег”, сваленные в кучу флаги и портреты колбасников, уже не поглядывавшие с высоты роста с укоризной и подозрением, теряли потустороннее величие, и толпа, еще совсем недавно составлявшая плотно сбитую однородную массу, распадалась на составные части - одесситов, одесситок и на “байстрюков” (будущих одесситов и одесситок).
Иногда на улицы города выползали пестро-красные драконы; разукрашенные флагами, транспарантами, вожди на портретах изучающе поглядывали поверх толпы; бухали барабаны; волны сжатого воздуха, выдавленного из огромных труб, ударяли по толпе, и толпа, поколебавшись, выдавала встречный, в резонанс, рев. Дракон извивался и, с течением времени все больше тяготея к продолжительным остановкам у многочисленных бадег и все больше сомлевая и томясь от зноя щедрого южного солнца, начинал линять; красная чешуя, опадая с его щетинистой спины, образовывала небольшие заторы; затем знаменоносцы, скинувшись по-советски, образовывали классический триптих.
Я, занесенный в Одессу в 1963 году из невзрачной окраины мира, очень быстро освоился в этом, постоянно празднующем жизнь, городе, перенял манеры речи и поведения и уже изготовился, потолкавшись локтями немного, занять свое место в украинско-еврейско-степно-морском Вавилоне. Молодежь Одессы взрастала на принципе терпимости, предпринимательства и невмешательства во внутренние дела СССР. И хотя весь город был отдан в наше распоряжение, наиболее посещаемыми местами были городские и загородные пляжи и Приморский бульвар. Необходимость работать и зарабатывать воспринималась как досадная случайность, помеха по дороге на пляж, и как только ты с этим всем развязывался, ноги сами несли тебя к морю. А вечером бульвар, растянутый над морем как батудная сетка, принимал на себя тысячи распаленных тел; бульвар гудел и вибрировал, ветерок с моря ласкал и оглаживал самые нежные на свете коленки и щеки и, поверьте, когда тебе едва за двадцать, то совершенно неважно, кому конкретно эти коленки принадлежат и чьи губы соглашаются. Испив всех радостей бульвара, публика отплывала на Пушкинскую и Дерибасовскую, оседала в кафе-мороженых, шашлычных, пивных и затем, поздно ночью с гитарами или без, иногда с легким мордобоем, в одиночку или в любезной сердцу компании, расходились и разъезжалась по своим “хуторам”.
Моим “хутором“ была Молдаванка. Жил я в рабочей общаге на основании временной прописки, право на которую я заслужил, поступив рабочим на судоремонтный завод. Житье наше было без особых затей: с получки - пьянка, спорт, кино, книги, то есть, с точки зрения благонадежности - никаких отклонений. Хоть завтра, хоть сегодня - готов и к труду, и к обороне (только скажите, от кого ...). Изредка приходили гости или гостьи, начиналось по заведенному порядку знакомство, застолье, произносились многозначительные тосты, застолье переходило из фазы в фазу, затем приступали к выяснению отношений, которые разрешались либо в коридоре, либо в постели. Денег всегда было, мягко говоря, мало, и, может быть, поэтому я и мои соседи по общаге так “понимали на хороших вещей”. Потом я повидал многое на своем пути, но как забыть оккупационный период цветения акаций, отрешенность вечного Дюка в ожидании армады, поспешающей к нему на помощь. Я шлялся по переулкам Фонтана и старой Одессы, вынюхивая как пес то, что душа моя искала и не знала тому названия; впрочем, как потом выяснилось, душа получила все, чего хотела...
Много лет спустя, в ночном студеном штрафняке Дюк де Ришелье, восседая на отстегнутых по случаю особой важности момента нарах, опираясь рукой на парашу, принимал доклад главнокомандующего сводной эскадры свободных купцов Генуи, мятежных гезов, беглых пиратов. В огромном зале эхо донесло до самого отдаленного угла весть: “Священный город порто-франко Одесса... СВОБОДЕН и УРА, господа!” Впрочем, чего не привидится на двенадцатые сутки ШИЗО...
Лето 1967 года застало меня в период работы на одном коммерческом и мало согласованном с законом предприятии. В скобках приведу высказывание одного многоопытного одессита. Согласно его взглядам получалось, что “нема лучше мелухи, чем та, ше есть, токо зехера иметь надо”, что примерно обозначало: «лучше этой власти нет, только надо найти правильный подход». В те годы в числе прочих новаций было спущено указание: и в колхозах полагалось открывать промышленные цеха. Идея предполагала утилизацию отходов сельхозпроизводства и рабсилы, не охваченной порывом созидательного труда (старики, калеки, алкоголики). Идеи, как известно, необходимо толкать с высот чистого разума в мир прагматических воплощений. И тут началось нечто несусветное... Предприимчивость одесситов не нуждается в примерах. Но тут речь шла о совершенно новой формации предпринимателей, уже не надо было прибегать к “захерам”, если сама “мелуха” наделяет их аксессуарами власти, как-то: печатями, бланками, банковскими счетами, с правом набирать, минуя все идеологические и режимные ограничения, всяких “штейнов” и “бергов”. А главное, не ставит перед тобой проблемы подбора кадров. Моральный облик, национальное и социальное происхождения и другие решающие факторы анкетных рогаток не имели хождения на этом рынке. Принцип основополагался так: “я тебе - все, ты мне - половину”. Так, потолок зарплаты колхозника был 300 рублей, что и было моим законным заработком, и даже если приходилось возвращать “хозяину” из него половину, то тоже неплохо получалось по тем временам с учетом почти надурняка питанием, бесплатным проездом и двумя выходными. Без классовых боев, без направляющей роли партии мы были взаимно довольны на бесклассовом и постидеологическом острове. Большинство в этих богадельнях составляли евреи. И хотя я попал в эту компанию по причине выше отмеченной, сказать по правде, мои корни особой гордости моему эго не добавляли. Автобус подбирал нас по утрам и, неспешно катя по черноморской степи, доставлял в село. Езды было около часа, утренняя дрема сменялась оживленными обсуждениями последних известий. Я редко вступал в обсуждения достоинств той или иной футбольной команды, разговоры на тему ”кто, кого, где и как” - тоже не соблазняли.
И вот однажды утром по дороге на работу я услышал какой-то невнятный пересказ последних известий, по всей вероятности подслушанный по “голосу”. Палестина, воздушные бои, Синай, ООН, арабы - и темы, и лексикон были чрезвычайно далеки от нашей повседневности, и я не стал вдаваться в распросы. Затем уже из советских источников сообщили об очередной агрессии Израиля против миролюбивых соседей-арабов. Большинство из нас составляли, как я уже упоминал, евреи, и поэтому проблема и полемика по обсуждаемому предмету приобрели некоторую пристрастность. В продолжение освещения событий с Ближнего Востока советское радио передавало военные сводки, комментарии, исторические справки. Вдруг стало ясно, что население Израиля составляет 3 с чем-то миллиона, арабов же в совокупности около 100. И когда, в какой-то по счету день войны, заговорили об окружении, я, толком не расслышав, понял так, что израильтяне окружены, коммуникации прерваны и разгром неминуем. Впрочем, при всем моем сочувствии к израильской команде, я, признаться, не переживал особенно ее предполагаемое поражение; мы мало знали об этой стране, личные мотивы не накладывались на наше отношение к Израилю. То есть, мы знали, что Израиль населен евреями, но другого сорта, на нас не похожими. По истечении нескольких дней войны и бодрых сводок с полей сражений наступила некоторая перемена в тоне дикторов - появились драматические и гневные порицания зарвавшихся “агрессоров” с непременным требованием призвать их к ответу. И тут стало ясно, что команда Израиля вышла на финишную прямую, в конце которой ее ждала победа. И противостояние Израиля происходит не в глухой защите, ВВС атаковали и уничтожили аэродромы в Египте, танки, прорывая фронты и фланги, неслись к Каиру, пехота и десантники подметали “вручную” мусор, нанесенный в Иерусалим иорданской оккупацией, Голанские высоты - наши!
С какой поры я стал называть их нашими - не помню. Может тогда, когда звучавшие по-библейски непостижимо имена израильских военных и государственных деятелей: Алон, Бен-Гурион, Шамир - обрели обратный перевод и стали Гуревичами, Меерсонами и даже вполне Рабиновичами, может тогда, когда прочитал “Эксодус” и впервые связал себя с теми, кто отвоевывал себе отечество, и тут впервые мое еврейство перестало путаться у меня в ногах. Израиль воевал там, а побеждал здесь...! В те годы не было еврейского дома, где бы эта война не проложила фронтовых линий между старым и новым поколениями. Пересидеть лихое время, не привлекать к себе внимания, камуфляж - способы, проверенные не одним погромным поколением, не находили эволюционного продолжения у моего поколения. Напротив, желание сохраниться, состояться находило необходимым отличаться от невнятности окружающего социума. Правда, многие уже были знакомы с диссидентским движением, а еще раньше пережили относительно без потерь времена самого счастливого в мире детства - еще бы: Сталин думает о нас! - а затем перестроечные речи очередного “отца” (слово “пахан” я выучил значительно позже) об “отце” предыдущем...
Знакомство с движением, противопоставившим себя режиму, началось через моего нового приятеля Аврама. Он к тому времени успел посидеть в лагере с десяток годков, затем, после ссылки в Караганду, обосновался в Одессе и начал заниматься для пропитания поделками из дерева. Это обстоятельство свело меня с ним, так как я с детства возился с глиной и деревом, изготовляя из них фигурки и маски. Аврам притягивал к себе людей, особенно молодых, необычностью образа жизни и взглядов. Например, тема Б-га, однажды кем-то для нас решенная раз и навсегда, находила у него развитие, и даже с попыткой поставить под сомнение принятое уже вроде и тобой самим решение проблемы. Впрочем, проблемы, скорей всего, ни у кого из нас не было, как и не было предмета проблемы, а экстравагантность Аврама касательно “эзотэричэского” и “тэософичэского” мы относили на счет особенностей его биографии... Он носил крохотный значок в виде израильского флага, но и без того было видно, какому роду он принадлежал: очень уж не вписывались глаза и борода в славянский пейзаж. Аврам не ел мясо и рыбу, пил воду маленькими глотками, практиковал хатха-йогу и, морщась, стоически переживал боли в ногах из-за запущенной болячки, приставшей после ранения. Дом его, как говорится, был проходным. У Аврама можно было прочесть “Эксодус”, послушать записи на раскачивающемся, как дервиш, магнитофоне песни Геулы Гил, поесть, потрепаться и помечтать. Приходили и приезжали лагерные друзья, светлой память Золя Кац, не обходилось без бутылки и лагерных воспоминаний. Старички на покое вспоминали лихое время, названия “командировок”, имена ментов и сосидельников. Аврам каким-то непостижимым образом исхитрился вывезти из заключения рукописи, стихи запрещенных поэтов, поэзию зеков, записи по восточной философии и религии. Понятно, все эти вещи буквально вторгались в сознание, переворачивали все, “чему нас учит семья и школа”.
В один, как говорится, прекрасный день он спросил меня, как я насчет уехать в... Израиль? Вот так ты идешь себе, и тебя останавливают и спрашивают, не хочется ли тебе на Марс, скажем? Я к тому времени уже хотел, но как? Конечно, я не мог всерьез принять его предложения, но, “драматизм” ситуации не оставлял мне возможности отшутиться, как это водится, если не хочешь обидеть человека. И Аврам переписал мои паспортные данные, и где-то осенью 1968 года на адрес, где я был прописан, прибыло письмо из Израиля. Хозяин квартиры - мой дядя - относился ко мне неплохо, хотя не одобрял мой образ жизни. Когда письмо прибыло, состоялся семейный совет, все возопили “гевалд!” Мало того, что мой дядя тревожился постоянно по поводу слишком метражной жилплощади в центре города, а также из-за работы на фабрике галантерейно-пуговичных изделий, где отчетность велась даже не на граммы, а на караты, и где, надо признать, почти прекратились случаи нарушения трудовой дисциплины, не говоря уже о дисциплине финансовой, и где весь трудовой коллектив готовился встать на очередную предпраздничную вахту и уже принял на себя обязательство снизить в быту количество аморальных поступков и второгодников на 20 процентов! Всего этого было мало злосчастной судьбе моего дяди, считавшегося начальником отдела сбыта, а на самом деле гениального деятеля финансового подполья, в числе многих других моих единоплеменников вытаскивавших из небытия, из энтропического уже запредела какие-то совершенно непостижимые ценности, но всегда с оглядкой, обмиранием при очередной ревизии - и тут, вдобавок ко всему этому, небольшой сюрприз, порожденный моими националистическими амбициями!
Я держал в руках письмо, не очень доверяя своим органам восприятия; казалось, что оно материализовалось из мира желаний и вот-вот ускользнет обратно. Однако выражения лиц моих родственников все больше наделяли меня уверенностью в том, что письмо настоящее, марка, почтовый штемпель, стандартный текст на русском языке; подписала его Куберник Брайна из Петах-Тиквы, улица Шпринцак 32. Являясь моей “кузиной”, она обращалась к правительству СССР с просьбой отпустить меня к ней, имея целью воссоединение нашей с ней семьи, заботу же об устройстве моем на новом месте моя “кузина” берет на себя. Покойный дядя потом на следствии указывал на свое крайне отрицательное отношение к моим намерениям и действиям; к его чести считаю должным сказать, что я этого не помню. Скорее всего, он просто боялся и на семейном совете, и во время допроса, и в период между этими событиями, как равно и до того, и после. Земля ему пусть будет пухом, он не делал ничего плохого. Он только боялся. Страх, при всей беззаботности и безалаберности жизни южного города, выклевывался из кощеевых зародышей, вмерзших навечно в подсознание.
Однако надо было что-то делать с визой, и я, разузнавши, где находится ОВИР, отправился туда с замиранием сердца. Там мне все объяснили - для оформления вызова необходимо принести разные документы: характеристику с места работы, метрику, разрешение от родителей (любопытно, когда они солдат в Чехословакию, Венгрию, Афганистан отправляли - тоже вроде заграница - у матерей разрешение спрашивали?). Сказать по правде, я особой решимости появиться с вызовом в ОВИРе не испытывал, но потом, отбоявшись несколько ночей (почему-то ночь подходит для этого лучше всего), набрался злого нахальства и, как потом на суде скажут, стал-таки на путь предательства и сионизма. Да и то сказать, одно дело - интимные движения души и безоговорочная правота твоего выбора, однако совсем иначе выглядит продолжение в действии. Трудно чрезвычайно и страшно выходить из состояния равномерного и прямолинейного движения, сообщенного тебе когда-то и кем-то. Какая же сила столкнет тебя с этого пути, если все с тобой рядом, вплотную прямо и равномерно-бессмысленно? Все же я нырнул в эту смолу, каждое движение стоило огромных усилий. Смотрели же на меня, в лучшем случае, как на идиота, правда, не все. Аба Агапян, сын расстрелянного директора цирка, трогательно и немногословно благословил меня.
А вот и история тех времен. У меня был знакомый студент мединститута. Родился он от смешанного брака, мать - еврейка, отец - пропавший давно из поля зрения кавказский человек. Валеркина мать, миниатюрная и очень привлекательная женщина, вышла вторично замуж за офицера интендантской службы, который был моложе ее на несколько лет, белоруса. Я часто бывал в их доме, отношения в семье были на редкость дружелюбными. Валерка обращался к отчиму по имени - Леша, и все друзья, посещавшие дом, и его обитатели удостаивались в равной степени заботы и внимания. Вскоре после получения вызова из Израиля я побывал у них и, не скрывая ничего, рассказал им о своих планах. Реакция была неодобрительно скептической со стороны Валерки, несколько нервной и испуганной со стороны его мамы и резко отрицательной со стороны Алексея.
- Вообрази, война: вот здесь - мы, а вот там - ты. Ты что же, в Валерку будешь стрелять, в меня?
Я не мог отказать себе в удовольствии заметить ему, что интендантские службы на то и есть, чтоб по ним не стрелять. А насчет Валерки я разозлился:
- Валерка не дурак за ваши идеалы лоб подставлять, выкрутится. Ну а все остальные, кто придет ко мне, вернее, против меня, должны знать, что их ждет.
Спустя несколько месяцев после этого разговора я встретил Алешу в городе. Он стремительно подошел ко мне, и я понял с первых слов, что он сильно под шафэ. Тем временем он выпалил с напором будто специально для меня приготовленную и долго хранимую фразу:
- Уезжай, ты прав, выбирайся из этой блевотины, смердит здесь все, самое лучшее поганят...
После памятного вечера я не появлялся у них, не хотелось обострять отношения. Валерка тем временем женился, невеста к торжеству бракосочетания была основательно беременна, и вот неделю тому назад у них родился сын. Алеша, молодой и бравый из себя мужчина, вдруг стал дедом. Пили все: офицеры и прапорщики, русские и нерусские, ну а как же? Родился человек, столько перемен сразу, молодые стали родителями, их родители - дедами и бабками, какие-то новые ощущения и обязанности, какие-то новые роли. Обо всем об этом со значением говорилось, запивалось и, соответственно, закусывалось. Замполит появился в разгар торжества и спросил, по какому, мол, случаю? Алеша налил дополна стакан и протянул новому гостю: “Внук у меня! Вчера привезли из роддома - 4 килограмма 200!” Замполит улыбнулся, принял стакан и произнес: “Ну-ну, поздравляю! Большое событие - еще один жиденок в Одессе родился”. Мгновение спустя Алеша влепил ему оплеуху. Развязка состоялась через несколько дней. Замполит не подает в военный трибунал, а Алеша снимает погоны... Офицерский суд чести (явление, плохо вписываемое в нашу повседневность) принял “соломоново решение”, а Соломон, говорят, был горазд решать еврейские проблемы. Конечно, можно отнести всю эту историю к обстоятельствам тривиальным, и выпивши народ был, и очень уж “сапогом” замполит оказался, но все же думается, что дело, главным образом в “жиденке”, в котором и “жидовского” оставалось, строго отмеривши, не более четверти. И автор этой истории - белорус, разжалованный офицер Алеша как-то связал свою оплеуху с войнами на Ближнем Востоке, и наш памятный разговор приобрел самое убедительное завершение с неожиданной стороны.
Тем временем я начал собирать документы, необходимые для оформления выезда. Все уже, конечно, знают, как добывались характеристики с места работы. Дорогие мои евреи, я получил разрешение на выезд на следующий день после подачи заявления в Рижский ОВИР (правда, еще днем раньше я освободился из заключения, не досидев пустяк до 10-летнего срока), и никто у меня не требовал никаких характеристик, Но не думайте, что я не знаю, как вы их добывали (папир унд нох папир).
Я работал в колхозной артели под Одессой, моим начальником был еврей. Не отягощаясь излишними сомнениями относительно результатов моей просьбы, я обратился к нему тоном заговорщика, прямо по сути предмета, но несколько сбиваясь на патетический тон. Я говорил о том, как мы все “любим эту мелуху” и как она, соответственно, любит нас, и еще: как хорошо было бы жить у себя дома и перестать быть “этой нацией”. Ну и что же вы себе думаете - он прижал меня к своей груди, обливаясь слезами, или, может, подарил ползарплаты, которую по уговору я отдавал ему? Вот чего захотел, скажете вы, достаточно с него написать с каменным лицом эту самую характеристику и с холодным презрением бросить мне ее в качестве залога отсутствия между нами чего-либо общего. Фиг! Он вибрировал всем телом и орал сдавленным голосом, он указывал на мою неблагодарность по отношению к советскому народу и партии, к руководству артели и товарищам по работе. Мои выходки меня до добра не доведут (прав был!), пожалел бы родителей! Уже не помню, как я заткнул этот фонтан, но стало ясно, что на единоплеменников рассчитывать нельзя, и тогда я решил ехать в село, где проживал председатель колхоза. Дело было где-то в декабре, погода соответственно времени года не грела ни душу, ни тело. Я сел в Одессе в автобус, довезший меня долгой дорогой до райцентра, и там вышел на проселок, ведущей в глубь заснеженой степи в село. Одет я был в пижонское пальтецо, годное едва на променад по Дерибасовской, да и то по дороге не раз в кофеюшке отогревайся, и конечно, без шапки, как всегда. Стоя на открытом пространстве в ожидании попутной машины, я начал подмерзать, вначале - нос и уши, потом холод начал проникать вовнутрь. Произведя все действия, направленные на обогрев тела, я понял, что надолго меня не хватит. Накатила очередная волна озноба, приближался вечер. Я смотрел на дорогу и на пустыню, окружающую меня, степь была очень хороша, вечерние тени от редко растущих деревьев стали синеть; степь была выглажена ветрами, но редкие возвышения выдавали себя нежнейшими оттенками розового цвета, черные птицы пересекали белое пространство, спеша на ночлег в свои тайные укрытия. Я ощущал свою чужеродность в этом прекрасном пейзаже, но холод, охватывающий меня, не позволял мне абстрагироваться до какого-либо оптимального состояния, и тогда я начал вызывать в своем сознании пейзажи Израиля по писаниям из “Эксодуса” и “Иудейской войны”. Пока я размышлял на столь волнующие темы, подкатил грузовик. Пробежав за ним десяток метров, я спросил у шофера, можно ли до села, он ответил, что вначале он отвезет женщину, сидящую в кабине, в другое село. Я забрался в кузов и присел на деревянный ящик. Машина тронулась, вначале я держался озябшими руками за борт, так как иначе удержаться на ящике было нельзя. Меня швыряло из стороны в сторону, подняться во весь рост означало бы самоубийство, дул обмораживающий ветер, который пронизывал пальто, куртку и рубашку, жег тело и сбивал дыхание, непокрытую голову будто охватило жестким обручем, причиняющим нестерпимую боль. Сидеть тоже не представлялось возможным, ящик подскакивал и колотился в своем собственном ритме; и тогда я принял единственно подходящую случаю позицию - на полусогнутых, но вполне окоченевших ногах, я скакал по бескрайней скифской степи к какому-то рубежу, смысл своих действий я почти утратил из-за страшного физического напряжения. Только бы не свалиться, удержаться на ногах, иначе, попросту говоря, не собрать костей. Сколько времени продолжалась эта дикая скачка, не помню...
Председателев дом был жарко натоплен, хозяина дома не было, жена сочувственно посмотрела на меня, подложила поесть и попить. Я сидел у раскаленной печки, озноб волнами покидал мое тело, гудели ноги, кровь, разогревшись, больно ударяла в тупиках - в пальцах ног и рук. Я снял туфли и руками пытался промять негнущиеся и, казалось, ломающиеся ступни и пальцы. Вскоре пришел председатель, одетый в полушубок и валенки, поздоровался и, не говоря ни слова, ушел в другую комнату. Я стал ждать, клонило ко сну, наконец, он появился, и мы заговорили. Когда я ему объяснил, что мне от него надо, мне показалось, что он вполне понимает мою ситуацию, по крайней мере, слушал он меня внимательно и не лицемерил. В этот вечер было намечено провести собрание правления, и сам он пообещал обсудить мою просьбу. Заснул я мгновенно, как только хозяйка постелила. Утром, проснувшись, нашел записку, оставленную хозяином. Особых надежд на успех у меня не было, однако после проделанного пути и разговора накануне с человеком, желающим мне помочь, было горько возвращаться ни с чем.
Уже почти истекал срок рассмотрения моего заявления в ОВИР, и мне было необходимо как-то закрыть вопрос о проклятой характеристике, ну, хоть какой-то ответ с работы я должен был доставить. Однако “хозяин” наотрез отказался “впутываться в сионистские дела”, я пригрозил ему законом, обязывающим его дать мне характеристику, а также прокурором в случае отказа.
Поход к прокурору кончился примерно так:
- Мы вашими делами не занимаемся.
- Какими - вашими?
- Делами изменников родины!
- Ну какой же я изменник? Я пока еще гражданин СССР.
- Еще будешь! (Ну как они только все наперед знают?)
Небо моей красавицы-Одессы уже не было безоблачным и голубым, и солнце не грело, и вино не радовало. Я чувствовал, что заболеваю лихорадкой, так нам всем знакомой. Вероятно, болезненность моего состояния порождала картины иного, необычного видения моего мира обитания. Казалось, город оккупирован врагами, которые перепрятались, и в тайный час, замаскировавшись, совершали набеги на мирный город, на его улицы и пляжи. Чего они хотели, понять было нельзя, как и нельзя было распознать их, и от этого становилось еще страшней. Я видел неясные тени, снующие там и сям, сбивающиеся в серые комки и вкатывающиеся в толпы беззаботных людей, отчего все на мгновение замирали и, уже затронутые слегка серым пеплом, продолжали свой путь, не подозревая ничего.
Дьявольское лицедейство! Так раковое заболевание начинается исподволь - нечто, скажем, “пра-рак”, забирается в здоровое тело и, отнюдь не убивая здоровые клетки организма, как бы навязывает им безумие, и клетки, “забывшись”, начинают функционировать по навязанной программе, более того - они же заражают “безумием” и другие, до того здоровые клетки! Не знаю, насколько утешительна мысль о том, что с гибелью организма рак тоже погибает...
Мои отношения с друзьями и родственниками стали подгнивать. С большим трудом, с применением угроз пойти на крайние меры по отношению к себе, я вынудил маму прислать мне разрешение на отъезд. Отец, узнав о моей затее, пробурчал что-то насчет ”сильно умных”, хотящих быть умнее других; сотни миллионов живут и - ничего, а тут нашелся один “сильно умный”, и т. д. Младший брат, родившийся в новой семье отца, еще пацан тогда, слушал, раскрыв рот, эти разговоры - похоже, что интересней этого ему не приходилось читать ни у какого Майн Рида. Мачеха, проведшая молодые году в сибирской ссылке, куда ее с семьей сослали красные, очень посочувствовала, но в реальность предприятия не поверила. Брат познакомил меня с молодыми ребятами в Черновцах, и я передал им немного материала об Израиле из того, что было у нас в Одессе. И, наконец, последний поход в ОВИР, который находился, как утверждали одесситы, на самой длинной улице; на этой же улице находился КГБ, и старожилы знали: иной раз пригласят на минуточку, а возвращаешься через 10 лет... - таки самая длинная улица! В ОВИРе нашими делами ведала товарищ Надеждина, я не сочиняю каламбуров (спросите у одесситов тех лет подачи!), но до последней минуты у меня была слабая надежда. И не стало. Меня и мое прошлое просто смахнули с делопроизводства. Конечно, в мире случаются вещи пострашней, но я вдруг ощутил себя в каком-то странном провале между временем и пространством - до объявления решения ОВИРа и после. Как начать жить в набегающую следующую минуту? Меня охватили неизвестные до этого страшная пустота и тоска, от которой хочется вывернуться наизнанку, сжаться в точку, чтобы уже никто не смог тебя увидеть и коснуться. Я проклял Одессу, ее лицемерие, ее исчервленное нутро, теперь я видел вокруг себя только Красное, красное, красное! Вскоре наступила зима, оставаться в Одессе я не мог по причине полнейшей прострации, но я понимал, что останавливаться нельзя, и решил попытать счастья в Москве.
Москва встретила меня снежком, радушием и довольством. Остановился я у дочери Аврама. Позади у нас было лето 1968 года, сельский домик на берегу моря. На песчаном безлюдном пляже шныряли крабы, в зарослях камыша ветер запутался в счете: - ”Ш-ш-шесть, с-с-семь, ш-ш-с-с-с”, и, не закончив, перескакивал на наши головы и спины, ворошил волосы и легкими прикосновениями щекотал обнаженные тела. Вероятно, тогда-то и возникла идея создания летнего лагеря на Каролино-Бугазе для молодежи из разных городов страны. У нас на Бугазе в маленьком домике гостили молодые евреи из Риги, Москвы, Киева, Кишинева. Об этом тоже нужно было потолковать в Москве. Однажды вечером мы отправились к Давиду. О нем много рассказывал Аврам. Тоже недавний зек, бесстрашно поставивший себя в открытую позицию по отношению к красным, он открыл свой дом тем редким удачникам, которые получили разрешение на выезд. Все проходили через его гостеприимный дом.
Я вспоминаю особый климат и распорядок, если можно так говорить о постоянном бедламе в доме Хавкиных. Кто-то приходил, кто-то ставил пластинки из Израиля, пили кофе в 2 часа ночи, на стене висели карта и флаги Израиля, портрет Моше Даяна, на столе - менора, словари, и все это в коммуналке на виду. Однажды Давид обнаружил проводок, ведущий на чердак, там он раскопал какой-то прибор. Через полчаса примчались двое и стали требовать прибор, Давид отказался с ними разговаривать. И тогда они заговорили почти человеческими голосами, мол, казенный прибор, начальство оторвет все органы, ну отдай, будь человеком! Давид высыпал им горсточку остатков, для отчета и этого достаточно - спишете, мол. Словом, картина была вполне красочной. Мне Давид предложил пожить в подмосковье и поработать “на пользу дела”. Выходило так, что в ближайшее время он мне помочь не может, но если я поработаю, то потом будет легче добиваться визы. И еще вариант он мне предложил - фиктивный брак и выезд с какой-нибудь семьей. С этим я уехал из Москвы, сперва во Львов, потом в Черновцы. Я жил у мамы, на работу устроился понезаметней и подальше, при всем при этом - ко мне приходили друзья и я навещал их открыто. Я знал, что был уже “засвечен”, но пока ничего тревожного для себя не обнаружил (во всяком случае, никого “компромата” этого периода следствию собрать не удалось). Отчаявшись найти семью, готовую “иметь меня за зятя”, я вернулся в Одессу. Жилья у меня не было, и Аврам приютил меня у себя на его съемной квартире. Остаток лета пролетел незаметно. Аврам готовился к поездке в Москву, уже много лет он страдал от сильных болей в ногах, старые фронтовые и лагерные дела... Временами он вскакивал среди ночи, не в силах терпеть боль, стонал. Ему предстояло обследование у московских профессоров и лечение. Мы с друзьями проводили его на поезд, не зная, что ему предстоит...
В это время появились слухи о том, что стали отпускать из Риги, из Москвы и других городов отсидевших в свое время евреев с семьями. Кто-то прилетел из Москвы и рассказал, что Давид Хавкин получил разрешение не совсем обычным путем... В Москву прибыл Гольдберг, бывший в свое время представителем Америки в ООН. Возле какого-то правительственного здания к машине, в которой находился посол, прорвался кто-то из публики, оттесняемой милицией и гражданами с повязками, и неимоверным образом исхитрился-таки всунуть письмо в машину. Одновременно Давида выдернули наружу ухвативши за ворот и, незадача, расшибли голову о край машины прямо на глазах у посланца США и прочей публики, охочей на провокации... Естественно, действия гебешников следовало рассматривать исключительно, как направленные на охрану высокого гостя. Однако Гольдберг оказался нахалом и, не оценив проявленного по отношению к нему гостеприимства, грубо вмешался во внутренние дела СССР, передав заявление по адресу. Красные демонстративно рассмотрели прошение и в течение нескольких дней выдали разрешение на выезд. Не теряя времени, Давид срочно упаковался и в соответствии с правилами Аэрофлота для пассажиров прибыл за несколько часов до отлета в знаменитое Шереметьево. В аэропорту, после более чем тщательного осмотра багажа Давида с семейством препроводили в служебное помещение. Там супругов разъединили и заставили раздеться для “личного досмотра”, процедура была ему не в новинку. 5 лет лагерно-зековских наук умудряют и не таким опытом. Проблема возникла неожиданно: Фира не согласилась отослать их малолетнего сына из комнаты, где проводили шмон. “Пусть смотрит и запоминает, такого нигде больше не увидеть!” Ментовки заупрямились и не стали все же нарушать инструкцию, неукоснительно требующую разнополости в таких ситуациях. Время шло, самолет улетел, менты шмонали... Гебешники усердствовали, наверняка зная, что Давид ”пустым“ не полетит, однако, факт, н-и-ч-е-г-о “в нем” буквально не нашли и в растерянности позволили им отправиться восвояси. Давид, воспользовавшись ситуацией, успел навестить Аврама в больнице и попрощаться. На следующий день они вылетели в Вену. А бумаги он все таки вывез и в не малом количестве. По прибытии в Лод, он расколол на глазах присутствующих предмет, мало подходящий для перевозки документов, и достал кучу всякого компромата. Правда и то, что таможенные чиновники вписали сей предмет в число электротоваров, привезенных с собой, и тем самым лишили новоприбывших права на льготную покупку, впрочем, это уже тема для другого рассказа...
|